Русская жизнь
Новости издательстваО журналеПодписка на журналГде купить журналАрхив
  
НАСУЩНОЕ
Драмы
Хроники
БЫЛОЕ
«Быть всю жизнь здоровым противоестественно…»
Топоров Адриан 
Зоил сермяжный и посконный

Бахарева Мария 
По Садовому кольцу

ДУМЫ
Кагарлицкий Борис 
Cчет на миллионы

Долгинова Евгения 
Несвятая простота

ОБРАЗЫ
Ипполитов Аркадий 
Ожидатели Августа

Воденников Дмитрий 
О счастье

Харитонов Михаил 
Кассандра

Данилов Дмитрий 
Пузыри бытия

Парамонов Борис 
Шансон рюсс

ЛИЦА
Кашин Олег 
«Настоящий диссидент, только русский»

ГРАЖДАНСТВО
Долгинова Евгения 
Похожие на домашних

Толстая Наталья 
Дар Круковского

ВОИНСТВО
Храмчихин Александр 
Непотопляемый

МЕЩАНСТВО
Пищикова Евгения 
Очередь

ХУДОЖЕСТВО
Проскурин Олег 
Посмертное братство

Быков Дмитрий 
Могу

ДУМЫ Гоголь
на главную 8 апреля 2009 года

Страшная месть

Русскому Одиссею некуда возвращаться


«...он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало...»

Одна из главных гоголевских тем, никем покамест не отслеженная, — месть, мстительность. Она заявлена с самого начала — в самом таинственном и жестоком из русских триллеров, в прозаической поэме 1832 года «Страшная месть». Представить себе невозможно, что это написано двадцатилетним (он ее начал в 1829 году, а придумал и того раньше). История развивается от конца к началу, покамест все описанное в ней не начинает выглядеть чудовищной местью одного мертвеца другому, а землетрясение под конец объясняется муками огромного, самого страшного мертвеца, который шевелится под землей и в бессильной злобе грызет свои кости.

Дальше череда гоголевских мстителей и возмездий не прерывалась: немая сцена в «Ревизоре», страшное преображение Акакия Акакиевича в финале «Шинели» (чем была бы без этого «Шинель»? Сентиментальным анекдотом, пусть и гениально исполненным). «Тарас Бульба» с возмездием, неотвратимо настигающим Андрия (и, по странному закону сиамских близнецов, — Остапа). «Портрет» с расплатой художника за, как сказали бы нынче, коммерциализацию искусства. Грозный капитан Копейкин в первом томе «Мертвых душ». Наказанные «Игроки», перехитрившие себя же. Наконец, сам замысел «Мертвых душ» есть история возмездия, вполне справедливого, и перерождения Чичикова; и вот тут закавыка.

Вечный вопрос: почему не был написан второй том? Версию насчет безумия отметаем сразу: Гоголь был в здравом уме, здоровей всех врачей, вместе взятых. «Выбранные места» свидетельствуют об отказе от прежних творческих стратегий, о поиске новых тем, об авторском отчаянии, но только не о безумии. Предложения, советы и прогнозы автора выглядят приложимыми к любой действительности, кроме русской. В русской они смешны, Бог весть почему, — видимо, потому, что глубоко рациональны. Второй том «Мертвых душ» опять же не свидетельствует ни о падении мастерства, ни о слабости ума, — интонация там меняется, но оно и закономерно; положим, Гоголю было труднее писать его, но и «Божественная комедия» памятна нам в основном «Адом» и «Раем», а пасмурный мир «Чистилища» проигрывает им, хотя говорить о художественной слабости тут не дерзнет и самый храбрый осквернитель. Второй том в трилогии всегда труднейший: в первой части силен еще азарт, стартовая энергия замысла, в третьем спасает притяжение финала, набор нужной эмоции, авторская радость от постепенного схождения всех линий и лучей в сияющую точку. Третий он написал бы «духом», по его же выражению, то есть стремительно, — но дело застопорилось именно потому, что Чичиков никак не наказывался.

Гоголь предпринял титаническую попытку написать в одиночку всю русскую литературу — создать такую же мощную и универсальную мифологию, какую он в первых двух книгах создал для Украины, чья литература и по сию пору, даже в блистательных текстах Дяченок, развивается в рамках этой матрицы. Он завещал этой литературе тяготение к мифу, поэтический склад, неизменно гармоничную любовь — романтическую, как у Вакулы с Оксаной, либо идиллическую, как у Афанасия с Пульхерией, — и глубокую подспудную горечь, как в финале «Повести о том, как поссорились»; завещал ей неистребимую приязнь к огромному северному соседу — и тот вечно таимый ужас перед ним, который леденит страницы «Петербургских повестей». В самом деле, ХОРОШЕЙ украинской литературы, которая была бы проникнута ненавистью к России, нет, это не получается (как не получается и у нас пошлое сведение счетов с ближайшими сателлитами, чем мы в последнее время только и заняты); даже стихи Бродского «Дорогой Карл Двенадцатый, сражение под Полтавой...» обидны, плакатны и наивны. Но в самой нашей взаимной любви — если она подлинна — не обходится без привкуса тайного ужаса перед крайностями друг друга: они ужасаются неистребимости нашего внутреннего льда, который тайным последним слоем лежит тут и в самых пылких душах, — а мы дивимся их неистребимой же корпоративности, их последней преданности «своему», которая и мешает им безоглядно раствориться в чуждой стихии. Эта корпоративность во всем хороша и даже трогательна, но на поверку и корыстна, и хитровата, и жуликовата; кто сталкивался, тот знает. Мы скупей, сдержанней, угрюмей — но и надежней; они шире, ярче, разухабистей — но втайне, мягко сказать, лукавей. В этом залог крепости отдельных русско-украинских браков и нашего духовного союза в целом, по-прежнему нерасторжимого. И так завещано Гоголем — по этой модели строились все его дружбы с русскими коллегами, экстатически-пылкие с виду, хитро-расчетливые в подводном течении (даже с Пушкиным — тут он тоже был безупречным стратегом, и тоже горевал, натыкаясь и в Пушкине на глубокий, нетающий русский лед). Как бы то ни было, украинскую матрицу он заложил, и потому так смешно слушать рассуждения наших и западных критиков, что он был русским и только русским писателем, ибо избрал для самовыражения русский язык; язык он избрал тот, на котором писало и читало большинство, тот, который обеспечивал его великому дару великую аудиторию, но малоросс, пишущий по-русски, не перестает быть пылким и хитрым полтавчанином, как Шустер, шустро говорящий сегодня по-украински, не перестает быть Шустером. Однако с русской матрицей у Гоголя начались проблемы: его рациональный, тонко и хитро построенный мир, в котором зло в конце концов наказуемо, а добродетель неотвратимо торжествует, — тут почему-то никак не строился.

Общеизвестно, что в основании всякой нации лежат две эпические поэмы: о войне и о странствии; форма их может варьироваться, фабула — тем более, но эти два архетипических сюжета остаются неизменными, потому что архаический человек, в общем, ничего другого не делает — либо странствует, либо воюет, и только в этом проявляется его национальное своеобразие. У нас вышло несколько криво — сначала появилась «Одиссея» и только потом «Илиада». Причина, вероятно, в том, что первая гоголевская попытка «Илиады» — «Тарас Бульба», так ужасающе неталантливо экранизированная Владимиром Бортко («бездарно» — слишком сильное слово для такого слабого кино), — была исключительно и сугубо украинской и вдобавок довольно вторичной. Все-таки эти древнегреческие и библейские страсти в казацком исполнении не только масштабны, но и фальшивы временами, хотя есть там и гениальные параллели — вот это «Батька, где ты? Слышишь ли ты?» — казацкое «Или, Или! Лама савахфани!». Может, именно с тех пор всякая украинская битва за идеалы ужасно похожа на гулянку, и наоборот. (Украинская «Одиссея» — это, конечно, странствие Вакулы верхом на черте, недаром и лошадь Бульбы звали Черт; как хотите, здесь что-то есть.) Созидание русской мифологии Гоголю пришлось начать с «Одиссеи», с архетипического сюжета «путешествие хитреца» — тем более, что одновременно Жуковский переводил «Одиссею»: при желании параллели отслеживаются легко, да и отслежены уже многократно, но не в них соль. Гоголь потому и не смог завершить «Мертвые души», что ключевой мотив воздаяния — злом за зло, благом за благо, — в российских условиях не работал, а почему — вопрос отдельный.

В самом деле, наши Чичиковы никак не желают исправляться, да и наказывать их, как выясняется, не за что. Больше того: справедливость отнюдь не восстанавливается тем фактом, что Акакий Акакиевич срывает шинель с генерала. Гениально угаданное Гоголем превращение маленького человека в гигантского мстителя не прибавило в мире справедливости, когда наконец в будущем веке осуществилось; более того — сама Страшная Месть, как описана она в лучшей из его ранних повестей, сделала мир куда более мрачным местом. «Страшна казнь, тобою выдуманная, человече» — и тем страшней, что мстят-то ведь за ребенка, за дитя невинное. Мало того, что коварный друг погубил друга, — он и дитяти не пожалел, и это главный аргумент. За слезинку ребенка творят самое страшное — и от этой мести, которая в гоголевском мире неизбежна, придает ему насыщенность, готичность и моральность, русское сознание отворачивается с ужасом. Методично осуществляемая, годами лелеемая месть ему чужда. Может быть, потому со времен Гоголя у нас и не было правильного триллера: наш триллер всегда, выражаясь словами Синявского об онегинской строфе, «съезжает по диагонали». Герою отмщается не за то, что он сделал или не сделал, а за что-то совершенно иное, причем чаще всего отмщается не ему, а тому, кто рядом стоял. Не стой рядом, действуй. Будут тут еще всякие путаться под ногами, смотреть, как мы мучаемся.

Механизм российского воздаяния описал через двадцать лет после Гоголя Лев Толстой, которому и выпала почетная задача написать русскую «Илиаду». Впоследствии эта же мысль была еще наглядней — хотя, кажется, бессознательно, по молодости автора, — развернута в «Тихом Доне». На недавний ученический вопрос — про что, собственно, «Война и мир», в чем сущность авторской задачи, не до конца понятной, может быть, самому автору, — я неожиданно для себя ответил: это книга о том, почему в России происходит так, а не иначе. То есть в основании своем это роман о механизмах русской судьбы, а если угодно — то и воздаяния; и главный этот механизм с великолепной интуитивной точностью сформулировала Наташа Ростова, процитировав, конечно, Евангелие. У кого есть — тому прибавится, у кого нет — у того отнимется последнее. Сказано это применительно к Соне; вообще короткий опрос среди ваших знакомых позволит вам лучше их понять. Спросите, как они относятся к Соне — персонажу очень важному и в некотором смысле ключевому. Если она им нравится — такой человек чаще всего определяется словом «правильный», произносимым то уничижительно, то уважительно. Это люди, ведущие себя исключительно морально, но не слишком счастливые — по этой, по другой ли какой причине; люди с четкими, но не вполне адекватными представлениями о добре и зле. Это на иностранную жизнь можно наложить координатную сетку, — русская жизнь такую сетку сметет.

«Война и мир» — роман о том, кому в России воздается и почему: Чичиков здесь в полной безопасности. Больше того: на князе Андрее с первого тома лежит печать обреченности, и видно, как автор бьется в надежде сохранить ему жизнь, и пишет даже первый вариант — «Все хорошо, что хорошо кончается», — но никак, никак не выходит, концы с концами не сходятся, фабула размыкается, осуществляя главную русскую закономерность, согласно которой победитель проигрывает, а Одиссей не возвращается на Итаку. (Да и нельзя вернуться: Итака за это время переехала, собака могла подрасти.) Кстати, закономерность насчет Итаки — общечеловеческая, понимал ее и Гомер: не зря в поэме есть прорицание Тиресия, согласно которому Одиссей на Итаке не остановится, пойдет странствовать дальше, «нет у вас Родины, нет вам изгнания», и предел его странствий наступит только тогда, когда он наткнется на земледельческий народ, не знающий мореплавания; первый встречный, увидев на плече у него весло, спросит: «Что за лопату несешь ты, путник?». Впрочем, подозреваю, что не остановится он и тогда: кто отравлен пространством, тому нет Родины. Не зря в Греции показывают пять, что ли, или семь могил Одиссея, словно в неутомимых скитаниях он в каждой земле оставлял по могиле. Но в России эта особенность эпоса очень заметна: все размыкается, добродетель побеждает, но не торжествует, зло наказано, но неистребимо и даже как будто довольно. А счастьем награждается не тот, кто хорош, а тот, кто наделен витальной силой, неукротимой жизненностью, несколько животной каратаевской добротой или наташиной (тоже по-своему животной) неувядаемой красотой.

Столетие спустя после Гоголя авторы дилогии об Остапе Бендере тоже столкнулись с необходимостью наказывать и перевоспитывать его — они сочинили новую «Одиссею», где роль Цирцеи играет мадам Грицацуева (оно даже и созвучно, и нет сомнений, что Бендер, останься он с ней, быстро превратился бы в свинью). Но нельзя же считать адекватным наказанием для героя отмененную впоследствии гибель от руки ничтожного Воробьянинова либо столкновение с совершенно уже омерзительными румынскими пограничниками. Воздающий должен быть не только сильнее, но и нравственней наказуемого, а тут какое же воздаяние, когда все наши симпатии на стороне Бендера? Ему потому и везет, что на его стороне бессмертная витальность, которой так остро недостает всем прочим персонажам. Она есть и в Чичикове, и потому Чичикова никак нельзя наказать, а Манилова или Ноздрева — переделать, а Тентенникова, будущего нашего Обломова, — превратить в человека действия. Не работает в России эта рациональная схема, что поделаешь. Что-нибудь происходит не потому, что это справедливо и морально, а потому, что так должно произойти, только и всего; Наполеон входит в Москву, но никого не побеждает, а Кутузов по всем статьям проигрывает Бородино — но умудряется как-то наложить на французов руку сильнейшего духом противника. Тихон Щербатый вызывает насмешки всего отряда, но героически воюет; Платон Каратаев ничего не помнит и не знает, но оказывается ангелом; Пьер Безухов ничего не умеет, кроме как искать истину и «сопрягать, сопрягать» — но выживает в Бородинском сражении и получает главную красавицу; князь Андрей умеет и понимает все, но гибнет; Соня — пустоцвет, и ей ничего не светит; Николай Ростов — добрый малый, но кончает обещанием расстрелять Пьера и его единомышленников, ежели так прикажет государь; и все российские добрые малые кончают именно этим. Какая тут рациональность? Россия — это жизнь в самом чистом, не преображенном цивилизацией виде. И торжествует здесь не тот, кто хорош, а тот, кто угадывает тайный ход вещей и совпадает с ним.

Где тут было выжить Гоголю, европейцу, несмотря на все старательное декларирование собственной народности и простоватости? Простоватость эту он, кстати, сильно преувеличивал: происхождение его было знатное, воспитание книжное, корни его романтизма — немецкие. Он искренне верил, что с Чичиковым тут может что-нибудь случиться. А случиться не может ничего, кроме поломки брички, которая доедет куда угодно, пока она подвязана веревочкой, но немедленно развалится при попытке поменять ось.

А в самом деле, куда мог бы приехать Чичиков? Он ведь не женат, к Пенелопе не стремится, и какая могла бы у него быть Пенелопа? Вряд ли он составил бы себе состояние и остановился, не такой это был человек, да и нет окончательной Итаки для Одиссея. Был, конечно, бендеровский вариант — скупил мертвых душ тысячи три, взял под их залог титанический кредит и исчез; остроумно было бы пустить его по второму кругу, все по тем же помещикам, чтобы он убедился в некотором ужасе, до какой степени они не переменились, только одряхлели сами да обветшали дома их. Еще любопытней было бы сделать его странствие самоцелью — чтобы начал он скитаться по России, неостановимый, неудержимый, нигде не находящий облегчения, и метался бы со своим списком до тех пор, пока не пришел бы в земледельческий край, где его спросили бы, что такое душа. Он начал бы объяснять и, глядишь, увлекся бы, — но земледелец только глядел бы на него в каратаевском почтении, тупо моргая, стесняясь прервать и не решаясь уйти.

Русская Одиссея — это когда у странника нет Итаки. Роман без конца, с вечно сожженным вторым томом, обрывающимся на словах «И мы едва».


Версия для печати

АВТОРЫ
Леонтьев Ярослав
Топоров Адриан
Чарный Семен
Азольский Анатолий
Андреева Анна
Аммосов Юрий
Арпишкин Юрий
Астров Андрей
Бахарева Мария
Бессуднов Алексей
Бойко Андрей
Болмат Сергей
Боссарт Алла
Брисенко Дмитрий
Бутрин Дмитрий
Быков Дмитрий
Веселая Елена
Воденников Дмитрий
Володин Алексей
Волохов Михаил
Газарян Карен
Гамалов Андрей
Галковский Дмитрий
Глущенко Ирина
Говор Елена
Горелов Денис
Громов Андрей
Губин Дмитрий
Гурфинкель Юрий
Данилов Дмитрий
Делягин Михаил
Дмитриев-Арбатский Сергей
Долгинова Евгения
Дорожкин Эдуард
Дудинский Игорь
Еременко Алексей
Жарков Василий
Йозефавичус Геннадий
Ипполитов Аркадий
Кашин Олег
Кабанова Ольга
Кагарлицкий Борис
Кантор Максим
Караулов Игорь
Клименко Евгений
Ковалев Андрей
Корк Бертольд
Красовский Антон
Крижевский Алексей
Кузьминская Анна
Кузьминский Борис
Куприянов Борис
Лазутин Леонид
Левина Анна
Липницкий Александр
Лукьянова Ирина
Мальгин Андрей
Мальцев Игорь
Маслова Лидия
Мелихов Александр
Милов Евгений
Митрофанов Алексей
Михайлова Ольга
Михин Михаил
Можаев Александр
Морозов Александр
Москвина Татьяна
Мухина Антонина
Новикова Мариам
Носов Сергей
Ольшанский Дмитрий
Павлов Валерий
Парамонов Борис
Пахмутова Мария
Пирогов Лев
Пищикова Евгения
Поляков Дмитрий
Порошин Игорь
Покоева Ирина
Прилепин Захар
Проскурин Олег
Прусс Ирина
Пряников Павел
Пыхова Наталья
Русанов Александр
Сапрыкин Юрий
Сараскина Людмила
Семеляк Максим
Смирнов-Греч Глеб
Степанова Мария
Сусленков Виталий
Сырникова Людмила
Толстая Наталья
Толстая Татьяна
Толстой Иван
Тимофеевский Александр
Тыкулов Денис
Фрумкина Ревекка
Харитонов Михаил
Храмчихин Александр
Черноморский Павел
Чеховская Анастасия
Чугунова Елена
Чудакова Мариэтта
Шадронов Вячеслав
Шалимов Александр
Шелин Сергей
Шерга Екатерина
Янышев Санджар

© 2007—2009 «Русская жизнь»

При цитировании гиперссылка на www.rulife.ru обязательна

Расскажи о сайте: