Русская жизнь
Новости издательстваО журналеПодписка на журналГде купить журналАрхив
  
НАСУЩНОЕ
Драмы
Хроники
БЫЛОЕ
«Быть всю жизнь здоровым противоестественно…»
Топоров Адриан 
Зоил сермяжный и посконный

Бахарева Мария 
По Садовому кольцу

ДУМЫ
Кагарлицкий Борис 
Cчет на миллионы

Долгинова Евгения 
Несвятая простота

ОБРАЗЫ
Ипполитов Аркадий 
Ожидатели Августа

Воденников Дмитрий 
О счастье

Харитонов Михаил 
Кассандра

Данилов Дмитрий 
Пузыри бытия

Парамонов Борис 
Шансон рюсс

ЛИЦА
Кашин Олег 
«Настоящий диссидент, только русский»

ГРАЖДАНСТВО
Долгинова Евгения 
Похожие на домашних

Толстая Наталья 
Дар Круковского

ВОИНСТВО
Храмчихин Александр 
Непотопляемый

МЕЩАНСТВО
Пищикова Евгения 
Очередь

ХУДОЖЕСТВО
Проскурин Олег 
Посмертное братство

Быков Дмитрий 
Могу

ДУМЫ Октябрь семнадцатого
на главную 9 ноября 2007 года

Октябрьская сослагательная

Записки простодушного


Художник Оксана Гривина

У жителя России есть уже то бесспорное преимущество, что ему поразительно легко вписать себя в любую историческую эпоху. Поскольку местный исторический цикл в полной неизменности, как одна и та же пьеса в разных декорациях, разыгрывается примерно каждые сто лет, долгоживущий россиянин имеет представление обо всех его фазах. Да и недолгоживущий тоже - родственники-то рассказывают, и семейные архивы целы. Неважно, кто я был бы в семнадцатом. Я был бы, вероятно, то же, что и сейчас: газетчик, пописывающий в тогдашнюю многословную и неторопливую, наивную и бестолковую прессу. И Февральская революция мне бы очень не понравилась.

Тому было бы много причин. Она вообще понравилась главным образом недалеким людям - или тем гениям, у которых рефлексия отключена начисто: они воспринимают лишь тончайшие движения воздуха и обрадовались, что в России на короткое время наступило безвластие, что с нее сползла чугунная плита, которая называется твердым порядком. Я не дурак и не гений, хотя в иные минуты причисляю себя и к тем, и к другим; в общем, либеральные восторги показались бы мне отвратительной пошлостью, а салон Мережковских, в котором ораторствовали бы по очереди Керенский и Савинков, отвратил бы надолго. Зина бы бегала с красным бантом и наслаждалась близостью к власти: как же, в ее гостиной решаются мировые судьбы! Отчего-то близость к власти гипнотизирует всю российскую интеллигенцию, и прежде всего либеральную, дорвавшуюся: стоит вспомнить, как Трегубова описывает квартиру Маши Слоним, куда забегали то Чубайс, то Березовский, а им внимали Неподкупные Журналисты. Российские либеральные интеллигенты обожают дружить с выскочками, лихорадочно делящими власть в период либеральных послаблений; они поспешно выдумывают этим выскочкам идеологии, дают советы, зовут на них гостей…

Про Февраль все было понятно с самого начала: Горький - человек очень неглупый - встретил его с опаской, Блок отреагировал сдержанно, потому что жаждал гибели, а это была еще не гибель, не стихия. Ну, может, меня обрадовало бы отречение, потому что нельзя же любить монархию, Александру Федоровну, Распутина и министерскую чехарду. Это после мученической гибели царской семьи Николай представляется святым, а тогда трудно было преодолеть ненависть к нему и его окружению; и отречение показалось бы мне не доблестью, а слабостью. Во Временном правительстве, спешно навербованном из довольно бездарной Думы, у меня была бы пара знакомых, которые бы тут же налились сановитостью и принялись со значением отмалчиваться в ответ на мои журналистские расспросы. И по этим пошлякам, от которых теперь зависит судьба России, мне тоже все стало бы понятно; и самое главное, что, оказавшись на их месте, я вел бы себя ничуть не лучше. Короче, единственным, что мне понравилось бы в феврале и марте, стала бы именно эта впервые ощущаемая легкость, отсутствие постоянного, вроде уже и привычного, а все-таки мучительного давления. Все мы впервые оказались бы ни в чем не виноваты: ни перед кем. Исчез бы страх. Ненадолго отступили бы мысли о войне: ну уж теперь-то, когда мы воодушевленная, раскрепощенная нация, - почему бы нам и не победить?! И где-то до апреля я писал бы скептические фельетоны, не отказывая себе, однако, во всяких радужных надеждах. Постыдных, чего там, но ведь скепсис - тоже пошлость, и упражняться в нем легче всего. Понятное дело, такая половинчатая позиция ни в ком не встречала бы одобрения, и монархисты поспешили бы обозвать меня предателем, а Гиппиус от важности перестала бы здороваться.

В апреле приехал бы Ленин. Я, кажется, сразу обратил бы на него внимание - хотя бы из свойственного мне духа противоречия: все говорят, что приехал какой-то эмигрант, вождь жалкой кучки изменников - но разговоры про жалкую кучку всегда заставляют присматриваться к ней серьезно: только маргиналы и интересны в России по-настоящему, потому что у них одних есть убеждения, все остальные ловят конъюнктуру. По этим же причинам мне интересен, скажем, Лимонов. У Ленина убеждения были. Скорей всего, я начал бы к нему присматриваться - я и сейчас к нему присматриваюсь, и, грех сказать, он мне во многих отношениях симпатичен. Будь он не так одинок в российской истории - многое могло пойти иначе; глядишь, и круг бы разомкнулся. Но это к слову; тогда меня сильно расположили бы к нему слухи о его измене, о немецких деньгах, о таинственном пломбированном вагоне… Боюсь, я бы им не поверил, потому что слухи о подкупленности противником распускают в России применительно ко всем сколько-нибудь значимым личностям, особенно оппозиционным. Сегодня тоже только ленивый не распространяет слухов о том, что Каспаров оппонирует Кремлю на американские деньги, пообещав взамен после прихода к власти расплатиться сибирской нефтью. Очень может быть, что Ленин немецкие деньги брал - но его политического дара и храбрости это не отменяет; пожалуй, на фоне тогдашней либеральной демагогии он показался бы мне человеком с перспективой. Глядишь, нас бы даже познакомили, и меня тотчас отпугнула бы его противная, многим революционерам свойственная черта - тут же искать, чем новый знакомец может быть тебе полезен, и сразу к нему охладевать, как только он обнаружит аполитичность и неустойчивость во взглядах. Все же он на всякий случай познакомил бы меня с кем-нибудь из своих, и они показались бы мне либо несколько модернизированными бундовцами, либо откровенными бандитами. Это в зависимости от того, к кому бы он меня отправил - к Зиновьеву или Кобе.

Ну-с, потом был бы июльский кризис, и я по-блоковски - разумею, конечно, не масштаб дарования, но ненависть к половинчатости и тягу к окончательности - начал бы тосковать о силовом разрешении всей этой затянувшейся катавасии. Блока вел безошибочный инстинкт смерти, а многих сторонников большевизма подхватил тогда столь же безошибочный инстинкт жизни, но крайности, как известно, сходятся. В июле было бы уже все понятно с Керенским, он бы уже страшно надоел своей болтовней - от Горбачева его отличает только отсутствие аппаратной школы, - и скоро достойной альтернативой ему казался бы мне даже Корнилов. Кстати, в сентябре я был бы стопроцентно уверен, что корниловский мятеж спровоцирован именно Александром Федорычем, кем же еще. Я и насчет августовского путча 1991 года не сомневаюсь - это Михал Сергеич решил немного тут позакрутить гайки чужими руками или по крайней мере самоустранился, видя, куда все катится. В общем, корниловский мятеж типологически весьма сроден 1991 году, только после мятежа большевикам раздали оружие, а после ГКЧП «новым людям» начали раздавать собственность, но по меркам 1991 года собственность действительно более грозное оружие. А так все то же самое, включая народное ликование, наивное и постыдное, как мне теперь кажется. Не исключено, что в августе-сентябре я съездил бы в Москву к друзьям, познакомился бы с молодым Пастернаком, одержимым лишь сложными перипетиями романа с Еленой Виноград, и подосадовал бы на молодежь, занятую своими проблемами в такое судьбоносное время. Стихи его, впрочем, показались бы мне оригинальными, но не более: я ретроград, мне нужно время, чтобы привыкнуть к гению. Потом мне встретился бы Маяковский и обхамил, он тогда всем хамил. Лучше бы он мне не встречался, а то я злопамятный, и первое впечатление надолго отбило бы у меня охоту хвалить его стихи.

А потом был бы октябрь, и здесь я почувствовал бы некое неприятное противоречие. В феврале я считал своим долгом ругаться и сыпать мрачными прогнозами, но общая радость освобождения, надежды, да и просто хорошая погода нет-нет и кружила бы мне голову, и вспоминал бы я это время как глупое, но светлое. А вот в октябре все, казалось бы, начало устаканиваться, и мне с моей тягой к порядку и ненавистью к либеральным болтунам это должно было бы нравиться. Но то ли погода была в то время очень уж мерзотная, кислотная, то ли нечто в большевистской стилистике стало бы меня отпугивать практически со второго дня их власти, - боюсь, мне резко разонравилась бы их решительность. До питиримсорокинских яростных обличений и бунинской кипящей желчи, конечно, не доходило бы, да и куда мне - но, возможно, я даже начал бы опять захаживать к Зине с Дмитрием и Дмитрием-2. Мережковский-то, в отличие от Философова, всегда мне нравился, как и его историческая проза, - но от жены, конечно, пошлятиной разило за версту, а сочинить «Чертову куклу» приличный литератор вообще не в состоянии. Первое же после долгого перерыва посещение их салона надолго отбило бы у меня охоту якшаться с ними. Получилось бы по Солженицыну: каждая сторона подталкивает другую к худшему решению. Пойдешь к либералам - думаешь: нет, лучше большевики. Пойдешь к большевикам - нет, лучше монархисты. Кинешься к монархистам - нет, лучше либералы! Со стороны эти метания, наверное, выглядели бы конформизмом, и Савинков - которому я по старой памяти симпатизировал бы: как же, террорист, жизнью рисковал - холодно наговорил бы мне презрительных мерзостей насчет того, что некоторый талант достался слабодушному, мелкому, трусоватому человечку, прячущему свою внутреннюю пустоту за так называемой интеллигентностью. Я бы очень обиделся и сказал, что если он такой же террорист, как писатель, то немудрено, что большинство его акций заканчивались неудачами. Он бы побледнел сквозь азиатскую свою смуглость и сказал, что я не смею, не смею, что они святые, а я обыватель, и пусть я немедленно возьму свои слова обратно. Я бы ответил ему просто, по-русски, и мы бы разошлись - каждый с сознанием внутренней победы и несомненной глупости случившегося.

Дальше пошло бы хуже: я все отчетливей понимал бы мерзость большевизма - но и его безальтернативность. Уже к маю 1918 года было бы ясно, что перед нами не революция, а редукция, многократное упрощение культуры и значительное сокращение населения - ценой которого только и возможно спасение империи. Большевики просто сделали то, на что у Романовых не хватало ни силы, ни легитимности. Чтобы понять это, не обязательно быть сменовеховцем и ждать до конца гражданской войны, прозревая в эмиграции и просясь обратно. Волошин уже в 1919 году понимал, что Петр Великий был «земли российской первый большевик» - а большевики, в некотором смысле, - последний Петр.

Газеты мои позакрывались бы. Как большинство тогдашней интеллигенции, я выживал бы близ Горького, начал бы из деликатности хвалить его сочинения, которые прежде всегда ругал, но он бы меня осаживал, конечно (только для виду, ибо был не шутя тщеславен). Возможно, я переехал бы в ДИСК (Дом искусств, потом кинотеатр «Баррикады», теперь тоже закрывшийся), дружил бы с Пястом, Грину сначала казался бы пошляком, но потом мы бы сошлись на почве общей любви к морю. Наверное, интереснее всего мне было бы с Гумилевым. Один раз я поговорил бы с Блоком, но он ждал бы чего-то, чего я никогда не смог бы сказать. Наверное, я должен был бы объяснить ему, что в «Двенадцати» он все-таки прав, - но вряд ли я смог бы сделать это достаточно убедительно.

Я читал бы лекции, получал пайки, вел кружок вроде серапионовского, чувствуя себя не столько спасителем и пропагандистом старой культуры, сколько крысоловом, растлителем малолетних: хватает и того, что мы живем с этим багажом, им-то зачем навешивать гири на ноги? Ведь они прелестные, веселые молодые люди, они смогут быть тут счастливы! Но тайный голос шептал бы мне, что без культуры никто не будет счастлив в голодном рассыпающемся городе, что только умением цитировать стихи покупается их легкое призрачное счастье. Мандельштам доказывал бы мне, что Вагинов гений. Я бы стихов Вагинова не любил и советовал ему переходить на прозу, что он, впрочем, отлично сделал и без меня.

В гражданскую я ездил бы по деревням менять вещи на хлеб, но эта приживальческая-выживальческая жизнь из милости очень скоро мне надоела бы, и я, что делать, пошел бы сотрудничать с новой властью. Гиппиус в очередной раз перестала бы подавать мне руку, и это убедило бы меня в правильности моего выбора. Все-таки очень многое большевики сделали правильно, а то уж до того все прогнило… До какого-то момента в Петрограде еще можно было ругать Зиновьева, и я ругал бы, потому что он и в самом деле неприлично себя вел. Но потом потребовалась бы уже голая пропаганда, я бы перешел на фельетоны, часто стихотворные, и попытался бы устроить советский «Сатирикон», но тщетно. Во время гражданской войны было еще не до смеху. Все вокруг стремительно бежали бы - кто на юг, к Деникину, кто на восток, к Колчаку. Друзья-сатириконовцы звали бы меня с собой в турне. Я бы съездил в Одессу, увидел дикую пошлость этой искусственной жизни - и никуда не поехал бы с последними пароходами, остался бы там. Женился бы на одесской гимназистке, наверное, - как тогда было принято, без документов, просто так. Перевез бы ее в Питер, в свою холодную квартиру. Устроился бы на совслужбу. Стали бы как-нибудь жить.

Мне, в общем, стало бы кое-что нравиться - футуристический задор ВХУТЕМАСа, московский футуризм, питерские молодые поэты, верящие, что все старое бесповоротно кончилось; наверное, думал бы я, революции другими не бывают, и у нас еще обошлось не так кроваво, как у французов… Доходили бы чудовищные слухи о терроре; я бы предпочитал не верить. Мой бывший приятель, с которым столько было выпито в репортерских забегаловках вдоль Фонтанки, свалил бы в Берлин и клеймил бы меня большевистским наймитом в эмигрантской прессе, подсчитывая, за сколько я продался. Так и вижу его скорбный, в прокуренных усах, ротик скобкой. Возможно, я написал бы ему ответное открытое письмо с обоснованием своей позиции, но ни в чем бы его не убедил: кричать «Продался!» так нравится русской интеллигенции, что отказать себе в этом удовольствии она не может. Оснований для положительной идентификации у нее нет, заслуг ноль, влияния на ситуацию - минус единица, и уважать себя можно только от противного, постоянно упражняясь в национальном спорте «руконеподавание». Впрочем, тут целое троеборье: неподавание, бойкот и «Мы говорили». Все это подробно описано у Горького в «Самгине»: чтобы ущучить типаж, понадобились четыре тома, и тех не хватило. «Говорить» легко, для этого в России ума не надо - все слишком понятно, но даже выбор между петлей и удавкой, заложником которого я оказался бы, кажется мне менее пошлым, чем предсказывать очевидное и горделиво самоустраняться. Меня интересует не правота, а правда, и потому я опять огребал бы с двух сторон: от большевиков - за интеллигентщину, от интеллигентов - за продажность. Я издал бы, наверное, пару повестей о том, как молодежь приспосабливается к мирной жизни после гражданской войны, но по этой части меня быстро забил бы А. Н. Толстой - он умел писать удивительно сочно. Хотя он спер бы у меня сюжеты «Гадюки» и «Голубых городов», меня считали бы его эпигоном.

Художник Оксана ГривинаЯ переехал бы в Москву - в Питере слишком многое напоминало о прежней жизни, да и работы было меньше. Москва кипела, бурлила, НЭП стремглав вытеснил бы краткую революционную утопию, сокращения сокращались бы, возвращались бы прежние слова, привычки и развлечения - и это взбесило бы меня окончательно: вы что же, ради этого торгашеского триумфа пять лет морили и расстреливали друг друга?! Тут-то я и подумал бы впервые о том, что русская история слишком механистична, что человеку здесь нет места, что расстреливающие и расстреливаемые ничем не отличаются друг от друга и постоянно меняются местами. Мне даже померещился бы отъезд, но я, как всегда, передумал бы - от противного: съездил бы на месяц в Берлин, увидел бы послевоенную Европу, потерянных и тоскующих наших, того же Шкловского - и в панике прибежал обратно.

Но антинэповскую вещь я все же написал бы; «Комсомольская правда» меня бы проработала, Троцкий бы вызвал к себе для беседы и, увидев во мне оппозиционера, попытался бы завербовать. Я высказал бы опасение насчет того, что Сталин явно его переиграет; это очевидно не только из будущего. «Эта бездарь? Не смешите!» - фыркнул бы Троцкий и тут же перестал считать меня серьезным человеком. К счастью, написать обо мне ничего хвалебного он не успеет, и со временем это меня спасет. Я устроился бы к Кольцову в «Огонек». Там несколько раз пересекся бы с Маяковским, никому уже не хамящим, внутренне потухшим. Это вызвало бы у меня не злорадство, а сочувствие, и я попытался бы его утешить - неумело и неуклюже. Он вскинул бы на меня яростные глаза и промолчал, но при следующей встрече кивнул бы с неожиданной теплотой. Возможно, я бы что-то про него наконец понял, хотя бриковско-аграновский салон внушал бы мне стойкое омерзение. Ничем не лучше гиппиусовского: салоны все одинаковы. Только там хозяйка балдела от близости к Керенскому, а здесь - от близости к Чеке.

Я ездил бы по стройкам, работал в Жургазе, и комсомольская свободная любовь, пролетарская пошлость и крестьянская тайная злоба все больше отвращали бы меня. Я видел бы, что все идет куда-то совсем не туда, и написал бы повесть вроде «Луны с левой стороны» Малашкина или «Игры в любовь» Гумилевского, после чего меня бы окончательно проработали и надолго выгнали из литературы. Что самое интересное, классово близкие братья-эмигранты вроде Адамовича тоже стали бы меня поругивать - за непонимание масштаба перемен, которые им оттуда казались величественными; за пошлость и мелочность претензий, за то, что вместо великих человеческих документов (Адамович как раз тогда по-лефовски боролся за документальность, живые свидетельства, «литературу факта») я интересуюсь самокопанием, а надо собирать, записывать, публиковать! В общем, они оттуда учили бы меня любить Родину. Всем: и ортодоксам, и оппозиционерам, и крестьянам, и перевальцам, и конструктивистам, и обэриутам - всем я был бы чужой, потому что нет в России ничего столь непростительного, как твердое понимание бесчеловечности и имморальности ее истории - и твердый же отказ на этом основании делать безнадежный выбор и тупо держаться его. Идеологические различия вообще не играют тут никакой роли, и последовательный либерал так же глуп, как последовательный консерватор. Оба похожи на людей, пытающихся свернуть с железной дороги. Им угодна прямота, а она закругляется. Дымом паровозным хотела она чихать на их убеждения, ясно вам?

Но ради блаженного ощущения своей правоты и чужой неблагонадежности русский человек вечно жаждет поучаствовать в цепной реакции разделений: левое - правое, русское - нерусское, западное - почвенное. И поскольку в этой дискуссии у меня нет раз и навсегда оформленной позиции - меня одинаково дружно ненавидели бы свои и чужие, и я долго спрашивал бы себя о причинах этой ненависти, и успокаивал бы себя тем, что просто я, наверное, толстый.

В тридцатые до меня бы дошло - быстрей, чем в нулевые, - что никакой реставрации империи, по сути дела, нет. Есть триумф серости, пошлости и трусости. Я еще мог бы поверить, что Тухачевский действительно хотел захватить власть. Но допустить, что виноваты все взятые… В скором времени я задумался бы об эмиграции, да поздно. Пришлось бы поработать учителем и освоить навык письма в стол. Но в тридцать восьмом я все-таки сумел бы бежать. Тихо, без пафоса, отдав проводнику все сбережения, я перешел бы границу - либо в Белоруссии, либо на Украине. Мне почему-то кажется, что я успел бы. Это был бы побег метафизический, прочь от всей этой ложной парадигмы вообще. Страна, в которой быть лояльным позорно, а нелояльным - самоубийственно, наконец обнажила бы передо мной всю свою наготу; я понял бы, что здесь охотятся не за смыслами, а за ощущениями, а самых сильных ощущения два: теплый слитный восторг толпы при виде жертвы и коллективный оргиастический ужас, придающий всему почти невыносимую остроту. Я понял бы, что поддерживать здешние революции так же бессмысленно, как возражать против них. Что ни одна революция тут ничего не меняет. Что ни одна не будет последней. Короче, я обязательно понял бы все это - как поняли многие и тогда, но рассказать никому не успели. Одних взяли, другие боялись. А третьим было слишком страшно признавать бессмысленными свою страну, свою историю и судьбу.


Версия для печати

АВТОРЫ
Леонтьев Ярослав
Топоров Адриан
Чарный Семен
Азольский Анатолий
Андреева Анна
Аммосов Юрий
Арпишкин Юрий
Астров Андрей
Бахарева Мария
Бессуднов Алексей
Бойко Андрей
Болмат Сергей
Боссарт Алла
Брисенко Дмитрий
Бутрин Дмитрий
Быков Дмитрий
Веселая Елена
Воденников Дмитрий
Володин Алексей
Волохов Михаил
Газарян Карен
Гамалов Андрей
Галковский Дмитрий
Глущенко Ирина
Говор Елена
Горелов Денис
Громов Андрей
Губин Дмитрий
Гурфинкель Юрий
Данилов Дмитрий
Делягин Михаил
Дмитриев-Арбатский Сергей
Долгинова Евгения
Дорожкин Эдуард
Дудинский Игорь
Еременко Алексей
Жарков Василий
Йозефавичус Геннадий
Ипполитов Аркадий
Кашин Олег
Кабанова Ольга
Кагарлицкий Борис
Кантор Максим
Караулов Игорь
Клименко Евгений
Ковалев Андрей
Корк Бертольд
Красовский Антон
Крижевский Алексей
Кузьминская Анна
Кузьминский Борис
Куприянов Борис
Лазутин Леонид
Левина Анна
Липницкий Александр
Лукьянова Ирина
Мальгин Андрей
Мальцев Игорь
Маслова Лидия
Мелихов Александр
Милов Евгений
Митрофанов Алексей
Михайлова Ольга
Михин Михаил
Можаев Александр
Морозов Александр
Москвина Татьяна
Мухина Антонина
Новикова Мариам
Носов Сергей
Ольшанский Дмитрий
Павлов Валерий
Парамонов Борис
Пахмутова Мария
Пирогов Лев
Пищикова Евгения
Поляков Дмитрий
Порошин Игорь
Покоева Ирина
Прилепин Захар
Проскурин Олег
Прусс Ирина
Пряников Павел
Пыхова Наталья
Русанов Александр
Сапрыкин Юрий
Сараскина Людмила
Семеляк Максим
Смирнов-Греч Глеб
Степанова Мария
Сусленков Виталий
Сырникова Людмила
Толстая Наталья
Толстая Татьяна
Толстой Иван
Тимофеевский Александр
Тыкулов Денис
Фрумкина Ревекка
Харитонов Михаил
Храмчихин Александр
Черноморский Павел
Чеховская Анастасия
Чугунова Елена
Чудакова Мариэтта
Шадронов Вячеслав
Шалимов Александр
Шелин Сергей
Шерга Екатерина
Янышев Санджар

© 2007—2009 «Русская жизнь»

При цитировании гиперссылка на www.rulife.ru обязательна

Расскажи о сайте: