Русская жизнь
Новости издательстваО журналеПодписка на журналГде купить журналАрхив
  
НАСУЩНОЕ
Драмы
Хроники
БЫЛОЕ
«Быть всю жизнь здоровым противоестественно…»
Топоров Адриан 
Зоил сермяжный и посконный

Бахарева Мария 
По Садовому кольцу

ДУМЫ
Кагарлицкий Борис 
Cчет на миллионы

Долгинова Евгения 
Несвятая простота

ОБРАЗЫ
Ипполитов Аркадий 
Ожидатели Августа

Воденников Дмитрий 
О счастье

Харитонов Михаил 
Кассандра

Данилов Дмитрий 
Пузыри бытия

Парамонов Борис 
Шансон рюсс

ЛИЦА
Кашин Олег 
«Настоящий диссидент, только русский»

ГРАЖДАНСТВО
Долгинова Евгения 
Похожие на домашних

Толстая Наталья 
Дар Круковского

ВОИНСТВО
Храмчихин Александр 
Непотопляемый

МЕЩАНСТВО
Пищикова Евгения 
Очередь

ХУДОЖЕСТВО
Проскурин Олег 
Посмертное братство

Быков Дмитрий 
Могу

ДУМЫ Россия — Европа
на главную 14 марта 2008 года

Утешитель

За что Чаадаева любят патриоты


Портрет П.Я. Чаадаева работы Ракова с оригинала Козима. 1864

Самый убежденный славянофил, для коего русофобией отдает уже и мысль о переменчивости московской погоды, относится к Чаадаеву непримиримо, но уважительно, с невольной благодарностью за доставленное удовольствие. Я понимаю еще, когда Чаадаева с восторгом читает европеец — все они в душе Астольфы де Кюстины, даже Бегбедер, совершенно пораженный тем, что его здесь приняли всерьез и поили вусмерть; сколько волка ни пои, ты для него медведь. Чаадаев проговаривает вслух то, что все они про нас думают, и делает это сам, без всякого поощрения со стороны Европы.

Лирическое отступление от Европы
Европа нас никогда не любила и любить не будет. В отличие от Штатов, уверенных в своей способности цивилизовать по своему образу и подобию любого дикаря, она смотрит на нас, поджав бледные губы, с полным пониманием безнадежности всякого воспитания. Когда мы устами нашей власти задаем Европе агрессивно-обиженный вопрос: «Почему вы подползаете все ближе к нашим границам? Почему переманиваете наших сателлитов? Почему у вас двойная мораль, неужели мы хуже?» — Европе давно уже следует произносить в ответ такой же агрессивно-плаксивый монолог: «Да, да! Мы вас не любим! Потому что, несмотря на всякие балканские казусы, мы давно уже чистенькие, хорошенькие девочки и мальчики, соблюдающие правила, с двадцатью веками христианской цивилизации в крови, а вы ужасный, страшный монстр с огромной ядерной дубиной и газовой кукурузиной! Вы не умеете себя вести, мы вас боимся, вы пахнете, вы все время говорите, что вы лучше всех, и вдобавок хотите, чтобы мы вас приняли в игру. Мы не можем и не будем играть с вами в ваш грязный мяч, любой афроевропеец из Алжира нам любезней, чем ваш турист из Сыктывкара, и хотя самые страшные события мировой истории начинались именно с нас (да у нас в основном и разворачивались), — мы обучаемы и стараемся не повторять ужасного! Больше того: когда мы рубим головы своим королям и фрейлинам, мы, конечно, ужасно грешим против Бога и милосердия, но мы по крайней мере Рубим Головы, с двух больших букв, с полным сознанием масштабности момента, — тогда как вы, занимаясь этим почти постоянно, относитесь к процессу как к рубке капусты, и потому любое наше злодейство перед Господом лучше вашей добродушной бесчеловечности; любая, самая жестокая история есть все-таки прогресс по сравнению с ее отсутствием, с безначальным и бесконечным доисторизмом. И даже тоталитаризмы у нас разные: наш фашизм — эксцесс движения вперед, ваш тоталитаризм, повторяющийся из раза в раз, — всего лишь выражение вашего безразличия к личности и топтания на месте. Мы вас не лю-ю-юбим! Мы будем вам гадить, как можем, хотя мы давно уже почти ничего не можем, страдаем от своих беженцев и питаемся вашим вонючим газом» (рыдания).

Дальше о Чаадаеве
Так вот, почему он любим Европой — понятно. Но откуда радость самых что ни на есть россиян, читающих и перечитывающих его с неизменным умилением? Ведь ничего особенно приятного он нам не сообщает — напротив, таких хлестких инвектив Отечество не выслушивало ни от одного из своих сынов, кроме Ленина с Чернышевским.

Думаю, причин три. Во-первых, все, о чем подспудно догадываешься и что боишься назвать вслух, у Чаадаева провозглашено открытым текстом, прямо и бесстрашно. Диагноз «внеисторическое бытие» поставлен именно им. Поскольку главной особенностью российской истории является ее отсутствие, то есть невозможность расставить этические оценки, извлечь уроки и не ходить по граблям. Для кого-то это знак особой избранности, для кого-то, напротив, свидетельство неполноценности, однако с фактом не поспоришь.

Во-вторых, если Чаадаев сказал вслух то, что у всех наболело, и ему ничего за это не было, кроме домашнего ареста на год и месяц и провозглашения сумасшедшим (от чего никто еще не умирал), это дополнительное облегчение. Мы как бы препоручили Чаадаеву сказать о Родине все самое дурное и горькое, и он это выполнил, и нам уже можно не беспокоиться. Зрелище чужой храбрости почти так же утешительно, как созерцание чужой работы.

Третье и главное: Чаадаев открыл одну из самых действенных психотехник. Он предоставил всем нам возможность сваливать на Родину большую часть собственных неурядиц. Точней, именно в этом и заключено высшее милосердие России: на ее фоне ты почти всегда в шоколаде. Ее власть ни за что не отвечает перед народом, каждый чиновник мнит себя Бонапартом, от бездомных детей и голодных старцев не продохнешь, вертикальная мобильность вплотную зависит от лояльности, государство лжет на каждом шагу — чтобы плохо выглядеть на фоне такого Отечества, надо быть Савонаролой, домашним тираном, серийным убийцей. При этом, никогда и ни в чем не признавая личных ошибок (мелочи не в счет), государственные вожди и их идеологи вечно обвиняют во всем тебя, рядового гражданина: это ты недостаточно предан, мало их любишь и вдобавок нерасторопен в собственном спасении. Понимаешь ли ты, червь, что родиться в России есть уже само по себе величайшая милость природы, что тебя здесь терпят только из сострадания, что по грехам твоим ты в любой момент достоин расстрела через повешение с конфискацией всего лично тобою накраденного имущества?! Поскольку этот дискурс остается неизменен при всех властях, как либеральных, так и консервативных, — приходится признать его имманентной особенностью российской государственности; немудрено, что каждый диссидент здесь бесконечно уважает себя — от противного, господа, от чрезвычайно противного!

Чаадаев объяснил рядовому читателю, что этот читатель почти ни в чем не виноват — страна такая. Чаадаевское саморугательное «мы» так же расплывчато, как коллективная собственность. Ответственность поделена на миллион, перепихнута на власть, разделена с историей и географией, предопределившими наш размер, а также предками, не могущими остановиться в экстенсивной экспансии. Захватывали, осваивали — что теперь делать, неизвестно. Читатель Чаадаева может спокойно объяснять все личные неурядицы, от финансовых до любовных, особенностями страны; недавно одна модная психоаналитичка изложила мне ровно такой же метод. Знаете, рассказывала она, приходят крепкие молодые люди, тридцать лет, денег много — и жалуются на депрессию. Что же вы хотите, отвечаю я, почему надо искать причины только в себе? Посмотрите на страну, не дающую шанса дорасти до власти, вспомните родовые травмы и исторические фрустрации — и все станет понятно. И депрессию снимает, как рукой.

Это одна из фундаментальных особенностей российской государственности — страну можно ругать как угодно, дистанцируясь от нее, признавая ничтожность своего гипотетического на нее влияния. Ведь мы, по Чаадаеву, ничего тут не можем сделать, поскольку сам принцип исторической ответственности и сознательного, целенаправленного социального творчества возможен там, где есть христианство. А поскольку у нас оно не укоренено, воспринято от Византии и по-византийски (эту империю Чаадаев, не смотревший фильма отца Тихона, называл позорищем Европы), то и раскаиваться нам не в чем: это все она, Русь.

И все довольны. Русь — потому что интеллигенция как бы априори признает бессмысленным влиять на нее, и, стало быть, можно продолжать в том же духе. А интеллигенция — потому что никто с нее теперь не спросит. Ведь это все о нас, и именно Чаадаев первым заговорил о России как стране захваченной, чуждой собственным властям. Сегодня дискуссии на эту тему сотрясают российский интернет, — а в 1829 году написано (и в 1836-м опубликовано): «иноземное владычество, жестокое и унизительное, дух которого национальная власть впоследствии унаследовала». Ясно вам? Вона когда человек догадался, что сотрудничество с властями в России тождественно коллаборационизму; а вы все пытаетесь искренне уверовать в моральную допустимость клевретства!

Генезис
Чаадаев рано начал понимать лояльность как трагедию. Он делал приличную карьеру, служил адъютантом Васильчикова, командира гвардейского корпуса, и именно от него был послан в октябре 1820 году в Троппау, где собрались представители Священного Союза — обсуждать под председательством Меттерниха последствия Неаполитанской революции. Александр I участвовал в конгрессе. В его отсутствие восстал Семеновский полк, возмущенный притеснениями и жестоким обращением со стороны назначенного Аракчеевым полковника Шварца. Выступление было спонтанным, без всякой офицерской агитации, без санкции Союза благоденствия. Его жестоко подавили, а с донесением о волнениях отправили в Троппау Чаадаева. В донесении Васильчикова вся вина была свалена на офицеров полка. Чаадаев не отказался от щекотливого поручения, хотя в Семеновском полку у него были друзья. Получалось, что он отправлен к царю с доносом на них. Товарищи по Союзу благоденствия отвернулись от него. Вероятно, так зародилась у него первая мысль о том, что совмещать государственную, а тем более военную службу с личными представлениями о добродетели и благородстве нельзя нигде, а в России особенно, ибо здесь от власти требуется прежде всего имморализм. Так давно зревший в нем перелом наконец произошел, и Чаадаев тут же выпросился в отставку, даже не получив флигель-адъютантского чина. С лета 1823 до конца 1826 года он живет за границей, а когда возвращается в Россию и поселяется в Москве — оказывается в положении двусмысленном: все друзья и единомышленники репрессированы, общество потрясено, деградирует, глупеет и живет надеждой на доброго самодержца, который недвусмысленно закручивает гайки и очень не любит Европу. В 1828-1829 годах, в состоянии глубокой мизантропии, интеллектуального одиночества и тотального скепсиса насчет российских перспектив, Чаадаев сочиняет свои письма, адресованные поклоннице его философской системы, двадцативосьмилетней москвичке Елене Пановой.

Многие видят в этих письмах если не безумие, то по крайней мере слишком сильное влияние чаадаевской болезни; насколько можно судить по его текстам и высказываниям, он страдал от МДП. В маниакальной стадии рвался спасать Отечество и выставлять ему диагнозы, проповедовать и острить на публике; в депрессивной — одиноко запирался дома, никого не желал видеть, ничего не ел. Ужас в том, что весьма ограниченный по сравнению с братьями Николай Павлович, сам того не желая, поставил Чаадаеву точный диагноз — у него, при полной сохранности интеллекта, были серьезные проблемы с психикой. Чего стоят его ипохондрические приступы, когда он месяцами не выходил, а любого посетителя забрасывал информацией о своих взаимоисключающих симптомах! Он находил у себя все известные болезни, панически боясь при этом сотен неизвестных, — хотя в реальности страдал только геморроем, тоже, мягко говоря, не способствующим душевному равновесию. Потрясающая храбрость на бумаге сочеталась у него с патологической — нет, не трусостью, это слово оскорбительное, да и в войне 1812 года он ничем себя не скомпрометировал; скажем так — при столкновениях с властью наблюдался у него паралич воли.

К характеристике личности
Он был человек тонкий, во всех смыслах: очень худой, безукоризненно одетый, бледный, изящный, деликатный. Не зря свое хорошее (хоть и слишком поднабоковское) эссе о нем Андрей Левкин назвал «Крошка Tschaad». Связей с женщинами было у него мало, в основном беседы да переписка. Его страшно отпугивало все грубо-физическое, тупое, насильственное, плоское, уверенное — вот почему он одинаково боялся русских пространств, русского бунта, русской деспотии и собственного организма. Ведь организм — именно нечто грубое, плотское и плоское, нам не подотчетное. Над духом своим он властвовал всецело — телу изначально не доверял.

А Россия — вообще очень телесна, груба, наглядна; утонченному в ней неуютно, зато грубому и животному — да, раздолье. Подчеркиваю: грубому отнюдь не в модальном, не в оценочном смысле. Бывает грубая доброта, грубая, но надежная работа, вкусный хлеб грубого помола. Чаадаев был из породы болезненно чувствительных, робких, тонкокожих, и не зря на вопрос друга — зачем он сделал «ненужную низость», написав начальнику III отделения письмо с отмежеванием от Герцена, — ответил прямо, без дипломатии: «Мой дорогой, все дорожат своей шкурой». Ужас перед государственной машиной доходил у него до мании, и потому он не мог ничего внятного возразить Васильчикову, дававшему ему сомнительное поручение, да и в публикации письма полностью раскаялся, сочиняя «Апологию сумасшедшего» главным образом в видах самооправдания. (Это именно «Апология в исполнении сумасшедшего», а вовсе не «Похвала сумасшедшему», как можно подумать). Особенно интересно, что в этой «Апологии» он все пороки России, обозначенные в «Первом письме», видит не менее отчетливо, но в ином свете. Отсутствие европейских ценностей теперь предстает девственной чистотою, готовой к заполнению чем-нибудь прекрасным. Нет религии — значит, нет и огромного груза готовых предрассудков, и может начаться что-нибудь новое, свежее. История не начиналась — ну так тем более бурно пойдет, с оттяжечкой-то… Словом, все в полном соответствии с доктриной, озвученной Бенкендорфом. Когда Михаил Орлов попытался выпросить у Бенкендорфа послаблений для Чаадаева (год пробывшего под домашним арестом), тот ответил хрестоматийной фразой, вот она, с французского: «Прошлое России блистательно, настоящее великолепно, будущее лучше, чем может представить самое пылкое воображение; вот единственная точка зрения, с которой надлежит говорить и писать о русской истории».

И поклонницы у него были под стать проповеднику. Когда российская полиция по личному приказанию царя принялась искать таинственную адресатку письма, облегчая задачу будущим историкам литературы, — она, конечно, докопалась и до Пановой, которая на вопрос о своем положении ответила «Всем довольна, счастливейшая из женщин», а о собственном психическом статусе выразилась вполне определенно: «Нервы до того раздражены, что вся дрожу, дохожу до отчаяния, до исступления, а особенно когда начинают меня бить и вязать» (цит. по: А. Лебедев. Чаадаев. ЖЗЛ, 1965).

Как же он не побоялся опубликовать письмо, спросите вы? Отвечу: у людей этого склада, нервных, всегда трепещущих, — страх перед молчанием оказывается сильней всех прочих. Сколько раз сам замечал и от друзей слышал: написал, напечатал, а перечитывать боюсь. Сказать вслух — единственная доступная Чаадаеву аутотерапия, одно возможное облегчение. Именно поэтому он пытался опубликовать письма через Пушкина еще в 1831 году и не отказался от этого намерения в 1836-м, специально попросив Кетчера — переводчика Шекспира — подготовить русский текст. Сам он о своей русской прозе судил строго — по-французски получалось, а наш язык казался ему не приспособленным для философствования.

Суть учения
Соответственно и главные мысли Чаадаева суть мысли человека, которого пугает и отвращает все грубое, примитивное и земное — но восхищает и увлекает небесное; отпугивают имманентности, но привлекают смыслы. А Россия как раз очень имманентна, исповедует принцип «где родился, там пригодился», любит своих за то, что они свои, и себя — за то, что она у себя одна. Тут основание для дружбы — землячество, основание для любви — зов плоти. Уважают простоту, органику, природность. Для Чаадаева природность — злейший враг, он любит только умышленное, и воплощением, вершиной умышленности является для него, понятное дело, католичество. Веровать в закон, следовать ему, поклоняться непрагматическим ценностям, полагать высшей добродетелью способность последовательно исповедовать незыблемые правила и четко представлять себе идеал — вот назначение человека; к национальности и корням — никакого почтения. Европа тем и прекрасна, что отказалась от всех родовых признаков ради привнесенного — католичества; в этом ему и видится суть христианства. (Пушкин в письме робко возражает: не кажется ли ему, что суть христианства все-таки в Христе?). Европа для Чаадаева — апофеоз рукотворности, умышленности, ухода от грубой телесности в каменное кружево, плетение словес, иезуитскую дотошность толкований. Европа движется разомкнутым путем, это называется «прогрессом», тогда как «У нас в крови есть нечто, отрицающее любой прогресс». Совершенно справедливо.

«Пускай поверхностная философия сколько угодно шумит по поводу религиозных войн, костров, зажженных нетерпимостью; что касается нас, мы можем только завидовать судьбе народов, которые в этом столкновении убеждений, в этих кровавых схватках в защиту истины создали себе мир понятий, какого мы не можем себе даже и представить, а не то что перенестись туда телом и душою, как мы на это притязаем». Вот с этого места уже интересно. Это и значит, что для Чаадаева любой прогресс — даже самый кровавый — выглядит лучше внеисторического бытия. Впоследствии в нашей истории появятся и «столкновения убеждений», и «кровавые схватки в защиту истины» — 1917 год осуществит заветную чаадаевскую мечту: история начнется. И немедленно закончится — потому что советское очень быстро пожрется русским; движение к вершинам прогресса сменится родным бессмысленным самоистреблением, а потом летаргией. «Последняя их революция, которой они обязаны своей свободой и процветанием, а также и вся последовательность событий, приведших к этой революции, начиная с Генриха VIII, не что иное, как религиозное развитие», — сказано у Чаадаева про англичан, но ведь и про Россию тоже. Однако англичане устремились далее по пути религиозного развития, а русские так до конца ни во что и не уверовали. По Чаадаеву, история начинается тогда, когда у всех граждан страны появляются твердые убеждения, когда у власти и народа возникает ответственность друг перед другом, — иными словами, когда из объекта истории народ становится ее субъектом.

Manifestatio Dei
Писем, как мы знаем, было восемь. Из-за первого был закрыт «Телескоп» и сослан Надеждин; остальных хватило бы как раз на всю русскую толстую периодическую печать. Между тем уже первого письма оказалось довольно, чтобы отсрочить публикацию цикла по-русски на добрую сотню лет.

Между тем, хотя в первом письме и содержатся весьма резкие оценки российской истории и души (точней, гипотеза об отсутствии того и другого), — следующие семь не содержат решительно никакой крамолы: это чистая апология христианства, доказывающая, что без него ни одно начинание не может быть успешным. Там же доказывается, что собственное его торжество было бы немыслимо без божественного происхождения; что только в христианстве мыслима «семья народов»; что только христианское учение помогло человечеству восстать из руин Рима… И, наконец, что только с верой наступит вожделенный финал мировой драмы: «Вся работа сознательных поколений предназначена вызвать это окончательное действие, которое есть предел и цель всего, последняя фаза человеческой природы, разрешение мировой драмы, великий апокалипсический синтез».

Первого письма оказалось достаточно, чтобы вызвать в российском обществе самый большой шум за всю историю отечественной журналистики. «Телескоп» был журналом московским, довольно нудным, не самым читаемым, — масштаб расправы оказался феноменален. Он сопоставим только с травлей Пастернака в 1958 году, и за сходные мысли — например, за совершенно чаадаевскую идею культуры как коллективного труда людей по преодолению смерти. В обоих случаях студенты, которым теперь оба запретных сочинения предписаны как программные, недоумевают: из-за этой скукотени — такая хрень?!

Непостижимо
В таких случаях историки учат задумываться — не «почему», а «зачем», т. е. для чего. Ответа о причинах мы все равно не получим — или, во всяком случае, он нас не удовлетворит: царь был не в духе, идеология укреплялась, заграница нам гадила — в общем, совокупность полуслучайных факторов, ничего не объясняющих. А вопрос о целях расставляет все по местам: истина поднимает бурю, чтобы дальше раскидать свои семена. Вероятно, мысли, высказанные в первом письме (прочие не возымели на общество почти никакого действия, ибо распространялись в чрезвычайно узком кругу), действительно надо было внедрить в российское сознание — как и распространить пастернаковское понимание христианства.

И это тоже manifestatio Dei — Божья режиссура в чистом виде.

Суверенная демократия
Осталось понять главное — в чем смысл и провиденциальность этой чаадаевской историософии для дня сегодняшнего?

Скажем сразу, что ничего по-настоящему значительного в сфере идей — кроме этого цикла «Письма о философии истории» — российская философия XIX, да и большей части ХХ века не создала. У нас этой дисциплины, собственно говоря, нет — главным образом потому, что господствующая доктрина мироустройства зависит от решения начальства. В годы моей юности пелась такая песенка, на мотив «Большой крокодилы»: «Материя первична, сознание вторично, вот так, вот так, а более никак. Но если нам прикажут, и сверху нам укажут, — то завтра весь народ споет наоборот!» Начальством декретируется место Земли во Вселенной и человека на Земле, марксизм и вопросы языкознания, сумма углов треугольника и сила тяжести. Единственное, что подлежит трактовке, — история, ибо она оперирует чистой эмпирикой. Почему яблоко упало на Ньютона — не может объяснить никто, включая субъективного идеалиста Ньютона, а почему надо закрыть «Телескоп» — понятно любому.

Если бы Николай I был умен хотя бы так же, как его старший брат, — он бы не только не запер Чаадаева под домашним арестом, но выписал бы его в Петербург. Потому что идеология суверенной демократии изложена в «Философических письмах» с исчерпывающей полнотой. Просто надо не возмущаться и не ахать, а спокойно спросить, как любят сейчас у нас: «Ну да. И что?»

И посмотреть фарфоровыми голубыми глазами. Николай I это умел.

Вот что он должен был ему сказать, тыкая философу, в своей манере, как тыкал он всем, от Господа Бога до последнего мужика: «Смотри, Чаадаев, что у тебя написано. У тебя написано, что христианство апокалиптично. Смотри письмо восьмое. Ты понял, Чаадаев? С христианством в мир пришла эсхатология. Неужели ты хочешь, чтобы мы, по выражению Александра Дюма, „вступили на путь европейского прогресса — путь, ведущий ко всем чертям“?»

Дюма, правда, тогда еще этого не сказал, но, вероятно, уже догадывался.

— Чаадаев, — сказал бы я далее, будь я Николай I. — Ты полно и точно описал Россию не как часть христианского мира, а как альтернативу ему. Это у тебя, по сути, сказано прямым текстом. И ты сетуешь на такое положение вещей, хотя прекрасно видишь, куда движется Европа! (А в XX веке, заметим, такое ли еще в ней сделается…). Ты говоришь, что только христианство приносит стране процветание, — но посмотри, каким рискам подвергаются процветающие страны, и какой ерундой одержимо их население. Тебе кажется, что своими бесконечными выборами, голосованиями, революциями и скандалами они творят историю? А я скажу тебе, Чаадаев, что все это чепуха чепух и всяческая чепуха, надо о душе думать и писать философические письма. И что ты мне ответишь, если я предположу, что все эти европейцы, столь любимые тобою, восприняли лишь внешнюю часть христианства и не проникли в его сущность? Если вся европейская секулярная культура и слишком светская церковь увлекли человека по ложному пути, а тайную сущность Христа понимает наш человек, с его сентиментальной меланхолией и кротким недеянием, являющий собою высокий пример свободы духа при почти полном отсутствии внешних свобод? Хорошо ли ты понял меня, Чаадаев? Видишь ли ты, как лично я и вкупе со мною все государоство российское растит из русского человека именно такой высокий образец, в Европе неведомый?

И он бы, конечно, кивнул, потому что боялся любого начальства, даже когда оно говорило с ним по-человечески. И задал бы мне, вероятно, один-единственный вопрос: «Хорошо, но тогда для чего же здесь я и такие, как я?»

— Очень просто, Чаадаев, — ответил бы я ему. — Ты и такие, как ты, здесь для того, чтобы тончайшим и пугливым своим умом проницать особенности русского развития. А потом специально обученные люди будут брать твои открытия на вооружение и из национальной драмы переименовывать в национальную матрицу. Для тебя такая жизнь — пытка, а для россиян — Родина. Ты хорошо описал нам ее системные признаки, спасибо, теперь мы поднимем их на знамя и будем дружно гордиться тем, чего стыдился и ужасался ты. Согласись, что жить вне истории ничем не хуже, чем постоянно ждать ее конца и видеть, как все к нему стремится.

И он отправился бы к себе на Басманную, где его никто бы не тронул. Ясно ведь, что тонкие люди ни для кого не опасны.


Версия для печати

АВТОРЫ
Леонтьев Ярослав
Топоров Адриан
Чарный Семен
Азольский Анатолий
Андреева Анна
Аммосов Юрий
Арпишкин Юрий
Астров Андрей
Бахарева Мария
Бессуднов Алексей
Бойко Андрей
Болмат Сергей
Боссарт Алла
Брисенко Дмитрий
Бутрин Дмитрий
Быков Дмитрий
Веселая Елена
Воденников Дмитрий
Володин Алексей
Волохов Михаил
Газарян Карен
Гамалов Андрей
Галковский Дмитрий
Глущенко Ирина
Говор Елена
Горелов Денис
Громов Андрей
Губин Дмитрий
Гурфинкель Юрий
Данилов Дмитрий
Делягин Михаил
Дмитриев-Арбатский Сергей
Долгинова Евгения
Дорожкин Эдуард
Дудинский Игорь
Еременко Алексей
Жарков Василий
Йозефавичус Геннадий
Ипполитов Аркадий
Кашин Олег
Кабанова Ольга
Кагарлицкий Борис
Кантор Максим
Караулов Игорь
Клименко Евгений
Ковалев Андрей
Корк Бертольд
Красовский Антон
Крижевский Алексей
Кузьминская Анна
Кузьминский Борис
Куприянов Борис
Лазутин Леонид
Левина Анна
Липницкий Александр
Лукьянова Ирина
Мальгин Андрей
Мальцев Игорь
Маслова Лидия
Мелихов Александр
Милов Евгений
Митрофанов Алексей
Михайлова Ольга
Михин Михаил
Можаев Александр
Морозов Александр
Москвина Татьяна
Мухина Антонина
Новикова Мариам
Носов Сергей
Ольшанский Дмитрий
Павлов Валерий
Парамонов Борис
Пахмутова Мария
Пирогов Лев
Пищикова Евгения
Поляков Дмитрий
Порошин Игорь
Покоева Ирина
Прилепин Захар
Проскурин Олег
Прусс Ирина
Пряников Павел
Пыхова Наталья
Русанов Александр
Сапрыкин Юрий
Сараскина Людмила
Семеляк Максим
Смирнов-Греч Глеб
Степанова Мария
Сусленков Виталий
Сырникова Людмила
Толстая Наталья
Толстая Татьяна
Толстой Иван
Тимофеевский Александр
Тыкулов Денис
Фрумкина Ревекка
Харитонов Михаил
Храмчихин Александр
Черноморский Павел
Чеховская Анастасия
Чугунова Елена
Чудакова Мариэтта
Шадронов Вячеслав
Шалимов Александр
Шелин Сергей
Шерга Екатерина
Янышев Санджар

© 2007—2009 «Русская жизнь»

При цитировании гиперссылка на www.rulife.ru обязательна

Расскажи о сайте: